И прожитому я подвёл черту... Олег Чухонцев 0/10
Рубрика: Поэтическая публицистика | Автор: Кружков Николай Николаевич | 14:32:52 27.07.2020
«...и прожитому я подвёл черту…»
(Реальный и инфернальный мир в лирике Олега Чухонцева)
24 мая 2007 года на торжественной церемонии вручения национальной премии «Поэт» Олегу Чухонцеву, которая проходила в театральном центре на Страстном бульваре в Москве, выступала в числе прочих и Мариэтта Чудакова. Её выступление, пожалуй, было самым эмоциональным, но я запомнил главное из того, что она сказала: «Олега Чухонцева всегда отличало чувство порядочности и экзистенциальной свободы». Я бы от себя добавил: и религиозного измерения жизни, о котором говорил датский религиозный мыслитель Сёрен Кьеркегор.
Олега Григорьевича всегда отличало и чувство нравственного благородства. Всегда оставаться самим собой – это главное качество Чухонцева, которому всегда было свойственно и чувство меры, «золотой середины», что отличало выдающихся античных философов. Из русских поэтов XX века, которым было свойственно это чувство, можно назвать разве что только Иннокентия Фёдоровича Анненского.
Думаю, что и личность, и творчество Чухонцева достойны большой монографии, которая рано или поздно будет написана. Я в своё время уделял особое внимание евангельским мотивам в лирике нашего выдающегося современника, которые звучат и в поэме «Свои», и в его стихах: «Фрески», «Пусть те, кого оставил бог», «Весна на Клязьме», «За строкой исторической хроники». Сегодня мне хотелось бы затронуть иную тему, которой мы не раз касались в беседах с Олегом Григорьевичем: каким образом ему удаётся проецировать инфернальное в плоскость реального мира? Эта тема требует отдельного разговора, и мы его сегодня начнём.
Я решил остановиться на нескольких стихотворениях поэта, чтобы показать, каким образом он способен воздействовать на читателя, ибо, читая эти стихи, чувствуешь глубокое потрясение, за которым должно последовать чувство нравственного катарсиса: покаяния, раскаяния и преображение души. В стихотворении «Говорил, заговаривался, говорил…», которому предшествует эпиграф из «Сумасшедшего» Алексея Апухтина, чьё творчество, безусловно, оказало значительное влияние на Чухонцева, поэт изображает человека в состоянии душевного катаклизма, (а сколько таких катаклизмов в нашей жизни!):
Говорил, заговаривался, говорил
и опять говорил без умолку,
и подобья каких-то невидимых крыл
пробегали за шторой по шёлку.
И скрипел вентилятор, а он говорил,
говорил, как скрипел вентилятор,
как пропеллер гудел, и взмывал, и парил.
И кивал головой психиатр.
Здесь душевный мир лирического героя предстаёт перед нами в той самой ипостаси, которую мы назвали инфернальной. «Отчаяние – это категория духовная», - писал Сёрен Кьеркегор. Отчаяние, переходящее в безумие, но ещё не ставшее безумием, жаждущее спасения души, взывающее ко всем нам, так или иначе причастным к судьбе того, у кого помрачился рассудок. «Вправе ли мы осуждать его?», - спрашивает нас поэт:
А ещё говорят, что безумье чумно,
что темно ему в мире и тесно.
А оно не от мира сего – вот оно –
однодумно, блаженно, небесно.
Вспоминается Батюшков, пребывающий у Чухонцева «в облаках» и «в небесах», потому что «то ли свет, то ли разум потух». Поэт не единожды обращается в своей лирике к теме юродивых и городских сумасшедших («Семён Усуд»), всегда защищая их право существовать и иметь свой голос в мире, ибо брошены они на произвол судьбы и взывают к Господу о Милосердии. Именно поэтому и о юродивом Семёне он говорит с болью и покаянием:
может быть, он, когда выйдет его черёд
перед лицом творца оправдаться в судьях,
хоть бы за то, что прожил верблюдом в людях,
в царство небесное как человек войдёт.
И, чувствуя невыносимую душевную боль, которую испытывает его лирический герой, поэт обращается ко всем нам, утверждая:
И какой бы дорогой к Последним Вратам
ни брели мы, как космос ни труден,
все мы здесь – а они уже заживо там,
где мы только когда ещё будем!
Вот оно, инфернальное, которое стучит в наши двери. Ибо если у Данте был Вергилий, который приходил к нему на помощь в самую скорбную для творца «Божественной Комедии» минуту – отчаяния и безысходности, – кто придёт на помощь к нам, ныне живущим? Чувство вины передаётся и всем нам, ибо мы причащаемся не только к радости бытия, но и видим «свет страдальчества и искупленья».
В одном из своих лучших лирических произведений, полных глубокого трагизма, - «Superego» - поэт раскрывает перед нами мир потусторонний, враждебный нашему бытию ( «вот отчего нам ночь страшна!» - сказал бы здесь Ф.И. Тютчев). И тут уже не страх, а ужас овладевает лирическим героем, перед которым разыгрывается мучительная драма, о которой так часто писал отец психоанализа. Но Фрейд не придёт на помощь лирическому герою, который должен сам спасать свою душу:
Я не смерти боялся, но больше всего –
бесконечности небытия своего.
я не к жизни тянулся, но всем существом
я хотел утвердиться в бессмертье своём.
Но мучительно мучимый смертной тоской,
я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
…………………………………………………………………
Я отпрянул – хоть некуда! – и в тот же миг
он неслышно ко мне прикоснулся и крик
омерзенья потряс меня словно разряд.
И ударило где-то три раза подряд.
Я очнулся – и долго в холодном поту
С колотящимся сердцем смотрел в темноту.
И уже не смерть и жизнь противостоят друг другу: в сознании поэта в самой экстремальной и трагической для него ситуации есть бессмертие и небытие. В лирической драме, которая проходит перед нашими глазами, главное – это преодолеть чувство отчаяния и ужаса перед инфернальным миром, который выступает на передний план и поглощает само время:
Било три. Ночь была на ущербе. В окне
неизбежность стояла стоймя, как конвойный.
Что за мысль тяготилась собою во мне,
Я не знал и пугался догадки невольной.
Между тем у противоположной стены
беглый маятник маялся в сумраке спёртом.
Были сумерки длинны, как были длинны
списки выбылых при Иоанне IV.
Что-то брезжило – то ли предчувствие зла,
что-то виделось – то ли предвестье распада:
видно, время распалось и юность прошла,
так прошла, что и памяти стало не надо.
Ситуация деперсонализации лирического героя («раздвоенность, психоневроз, с самим собой несовпаденья» - «Однофамилец»), хорошо знакомая психиатрам и философам-экзистенциалистам, обрисована здесь точно и убедительно. Но – и это, пожалуй, самое главное - поэт заглянул и в бездну мироздания и подсознания так, что у читателя создаётся ощущение нарастающего хаоса и распада привычного для него мира («Вот отчего нам ночь страшна!»).
Но человек усилием духа способен преодолеть это мучительное состояние тоски и ужаса при виде потустороннего и уродливого мира. А душа не в состоянии избавиться от одиночества:
И всего один сдвиг – и запахнет бедой.
О, как хочется жить! Вот уж поднят высоко
Михаила Архангела меч золотой.
Не убий. Дай отсрочку. Помедли. Постой.
III
Нету выбора. О, как душа одинока!
Евангельское «не убий», обращённое к Богу и к бессмертию, чувство, в котором пытается утвердиться лирический герой, - это попытка преодолеть ночной кошмар, в котором так отчётливо проступают грани, отделяющие мир реальный от мира инфернального. Олег Чухонцев – творец экзистенциального мироощущения, в его лирике, насыщенной инфернальными образами (вспомним поэму «Однофамилец»), душа всегда стоит перед выбором, от которого нельзя уйти, выбор должен быть сделан до того, как меч Михаила Архангела оборвёт незримую нить, которая связывает человека с реальным миром – миром людских судеб, чаяний и надежд. Духовный космос поэта простирается далеко за пределы реального мира, оставляя нас в неведении относительно того, как сложится судьба его лирического героя: здесь всё непредсказуемо и ирреально.
«… и дверь впотьмах привычную толкнул…» - лирический шедевр поэта. Мы можем только гадать, какой магией обладает это стихотворение, потому что ничего равного этой лирической драме по силе психологического воздействия на читателя в русской лирике нет. Это тот самый случай, когда мы сами глубоко и мучительно переживаем за тех, кто является перед нашими глазами, ибо подсознательно мы все чувствуем вину перед своими близкими и родными. И здесь «свет страдальчества и искупленья» горит, как неопалимая купина, и обжигает наши души: мы чувствуем почти физическую боль, читая эти строки. Инфернальный мир здесь торжествует, потому что в состоянии клинической смерти мы видим самого родного и близкого человека: отца или мать…
… и дверь впотьмах привычную толкнул –
а там и свет чужой, и странный гул –
куда я? где? – и с дикою догадкой
застолье оглядел невдалеке,
попятился – и щёлкнуло в замке.
И вот стою. И ручка под лопаткой.
А рядом шум, и гости за столом.
И подошёл отец, сказал: - Пойдём.
Сюда, куда пришёл, не опоздаешь.
Здесь все свои. – И место указал.
- Но ты же умер! – я ему сказал.
А он: - Не говори, чего не знаешь.
Здесь тема больной совести раскрывается во всём своём трагизме. Мы сопричастны всему происходящему: нам невольно передаётся состояние лирического героя, у нас на глазах невольно выступают слёзы. Это стихотворение – лирическая исповедь светлой души, ибо «душа по природе своей – христианка». События развиваются стремительно, как в стихотворении Осипа Мандельштама «Когда Психея-жизнь спускается к теням…» (Кстати, именно Мадельштам утверждал, что слово имеет психофизиологическое воздействие на человека!). И близкие, и родные – это милые сердцу тени, которые проступают из инфернального мира так отчётливо, что мы не в состоянии удержать то чувство кратковременной радости, которую подарила нам Вечность. В этом мгновенье заключён для нас весь смысл нашей жизни, поэтому оно продолжает длиться мучительно долго, как в романах Марселя Пруста:
Они сидели как одна семья,
в одних летах отцы и сыновья,
и я узнал их, внове узнавая,
и вздрогнул, и стакан застыл в руке:
я мать свою увидел в уголке,
она мне улыбнулась как живая.
…………………………………………………..
И я сказал: - не ты со мной сейчас,
не вы со мной, но помысел о вас.
Но я приду – и ты, отец, вернёшься
под этот свет, и ты вернёшься, мать!
- Не говори, чего не можешь знать, -
Услышал я, - узнаешь – содрогнёшься.
Трагическое мироощущение лирического героя создаёт тот инфернальный свет, без которого невозможно вернуться в прошлое, ибо «воспоминание – идти одному обратно по руслу высохшей реки» (Осип Мандельштам). Возможно, что именно поэтому нестерпимую душевную боль поэт испытывает, освобождаясь от инфернального мира и возвращаясь в мир реальный, в котором так безысходно и одиноко, - и где они, милые сердцу тени? Там, где осталась часть души, – в инфернальном мире Данте…
И всех как смыло. Всех до одного.
Глаза поднял – а рядом никого,
ни матери с отцом, ни поминанья,
лишь я один, да жизнь моя при мне,
да острый холодок на самом дне –
сознанье смерти или смерть сознанья.
«Лучше бы оно закончилось на этом месте», - сказал мне потрясённый этим стихотворением Алексей Владимирович Баталов, которому я прочитал лирическую исповедь Олега Чухонцева. Но поэт – и в этом его главная привилегия – дерзать от первого лица – завершает своё произведение иначе:
И прожитому я подвёл черту,
жизнь разделив на эту и на ту,
и полужизни опыт подытожил:
та жизнь была беспечна и легка,
легка, беспечна, молода, горька,
а этой жизни я ещё не прожил.
Именно здесь и рождается тот «горчайший гефсиманский вздох», который легко смогла бы расслышать Анна Ахматова, так часто блуждавшая по закоулкам инфернального мира, населённого дорогими её сердцу тенями…
Комментарии 2
Зарегистрируйтесь или войдите, чтобы оставить комментарий.
Благодарю за интересную статью!
С уважением, Олег Мельников.
Статья весьма и весьма интересна. Спасибо!